Филип Андреев

Расцветшая веточка


архимандриту Серафиму (Алексиеву)


с вечной признательностью


Наступила весна. Удивительно красивый наряд надела наша деревенька, припрятанная в лоно старого Балкана. Лютики и застенчивые медуницы украсили поляны, кудрявые горицветы и нежные крокусы пестрым миндилом (1) покрыли луга. Кукушка закуковала. Повсюду на деревьях распустились большие пушистые белые цветки — словно облака сели по пригоркам. На просеках и по лесным тропам кое-где все еще белеют небольшие сугробы снега, подтаявшие под еще нежарким солнцем.

По пригоркам на той стороне вышли пестрые, с черными пятнами, стада — они тихо щиплют росистую травку. Оттуда доносятся теплые звуки кавала (2). Старая ива отзывается им стуком — уже вернулся домой и аист!

Сегодня учитель Стойно отпустил нас из школы пораньше, и мы тотчас разбежались: кто отправился домой, а мы, куча веселых детей, направили стопы к луговине, которая находится на верхнем краю деревни, около Смилянового зимовья, собирать крокусы. Небо хрустальное, словно голубая бусинка. Солнышко кроткое, как ягнёнок. По всей лощинке нежно пахнет цветами. Свежий весенний ветер шепчет в чаще.

По пути я оставил на время своих друзей и свернул к маленькому деревенскому скиту, где жил один-единственный монах, — старец Феодосий. Не было такого дня, чтобы я не заходил к нему для благословения, вот и сегодня опять свернул с пути.
— Никольчо! — прокричала Ружа, маленькая внучка дедушки Лальо
— Ты опять к дедушке Феодосию?
Я кивнул.
— Холошо! А мы тебя подождём во-о-н там, на плипёке, где клокусы!
— Ладно, Лужка, ладно! — ответил я ей тоненьким голоском, и другие дети залились беззаботным смехом. Маленькая Ружа нисколько не обиделась, лишь засмеялась тихонечко, почесала свой носик и сунула пальчик в рот. Проходя мимо каменной ограды ветхого скита, побеленной известью, я подошел к сгорбленной груше-скороспелке, встал на цыпочки и оторвал от нее кривую, расцветшую веточку. Ой, какая она нарядная! Со всех сторон обсыпанная цветками — белыми-белыми, как зубки моего крохотного братика Славчо. У него уже показались первые зубки и мама от радости всей деревне рассказала. Учитель Стойно даже песенку сочинил по этому поводу:

Большеголовый Славчо,
все еще сосунок,
все еще пискунок,
Но у него уже зубки,
Белые как грибки.

Владеет, однако, учитель Стойно пером!
Вот я смотрю на белые цветки сорванной грушевой веточки и от этого в душе струится радость, и я думаю: «Как порадуется мама этому подарку! Правда, немножко кривая веточка-то, но весна расцвела на ней. Да и Славчо покажу ее и скажу ему, — гм, да что он понимает! — вот эту веточку дал мне аист, что живет на старой иве у реки, дал мне, чтобы ты увидел, какие груши растут за морем!» И пока я думал об этом, из-за спины послышался строгий и мягкий голос:
— Нехорошо врать, детка! А и чужого трогать, да еще и монастырского, без благословения, совсем не годится!
Я обернулся смущенный и увидел отца Феодосия. Пробормотал я тогда:
— Я же… так… Прости меня, дедушка Феодосий, и благослови мя!
— Бог да благословит тебя, голубок! Однако обещай мне, что так больше не будешь делать!
— Да, дедушка. Больше не буду.
— Дай Бог тебе здоровья, сынок!
Господи, как я люблю дедушку Феодосия! Да только я ли? Вся деревенька почитает его и уважает. Мудрый он, так все говорят. У него исповедуются всем миром. Ну, есть некоторые, кто, пожалуй, не очень-то его почитает, так что из того? Да и дедушка Матьо, старый пастух, часто говорит: «Где есть добро, там и зависть часто встречается!» А у меня, как увижу батюшку Феодосия, сердце начинает колотиться. Мы с ним мало говорим, однако он, даже когда молчит, будто говорит…
Архимандрит Феодосий стоял и улыбался так лучезарно, что и тени груши таяли от света его морщинистого лица. Словно Ангел Божий сошел с неба возвестить благую весть. Как только я подумал об этом, вспомнил о той старой иконе, что висит с левой стороны иконостаса — украшенная плющевым венком, вспомнил об Ангеле на ней, который держит в руке дивно красивую расцветшую веточку, точно такую же, какую я сорвал.
Я устремил взор на отца Феодосия и взволновано сказал ему:
— Дедушка-дедуля — так мы, все дети, любовно звали его из-за низкого роста и больших детских глаз.
— Скажи, деточка (можно так, можно — внучек. Сейчас так говорят почти одни только старики)! — ласково отозвался он, и его улыбка как теплый весенний ветер овеяла меня благостью и любовью.
— На! — я протянул ему расцветшую веточку. Дедушка Феодосий взял ее. В глазах у него заблестели две затаенные слезинки. Как светлячки в летних колодцах. Смотрю на старика, и в уме у меня возникает дивная икона Архангела. И нечаянно говорю:
— Дедуля, эта веточка очень тебе подходит, как Ангелу на иконе.
— Да ты что, разве я икона, чтобы ты меня цветами украшал! — восклицает он, и его исхудавшее, бледное лицо светлеет как солнце.
Я заливаюсь смехом, поворачиваюсь и уже готов мчаться туда, на «плипек», где «Лужка» и остальные уже рвут «клокусы», но спохватываюсь и возвращаюсь застыженный. Прошу прощения и благословения. Отец Феодосий изображает надо мной широкий крест: «Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь!» и от его «аминь!» в душе вселяется мир и дивная радость! А дедушка Феодосий наставляет:
— И чтоб ты больше не смел Ружку называть «Лужкой». Иначе Господь рассердиться и сделает твои ножки кривыми, вот такими — и он согнул расцветшую веточку и с нее посыпались два-три цветка.
— Не буду, не буду! — поспешил я обещать. Ветерок подхватил цветки и понес их в сторону церкви, а я не мог надивиться, откуда он это узнал! И вдруг вспоминаю, что мама рассказывала — отец Феодосий все знает, потому что он близок к Господу. «А нам, простым и грешным людям» — добавляла она, — «лучше ничего не знать, а то умная голова да злое сердце кучу бед и пакостей приносят!»
Отец Феодосий, как увидел меня таким испуганным и с таким смущенным видом, отошел, вынул из кармана поношенной рясы кусочек просфоры и старинным напевным голосом поспешил утешить меня:
— Ну, иди! Бог да благословит тебя лишь доброе творить!
Я поцеловал ему руку и зашагал под ясным весенним небом, ободренный и легкий как мотылек, наверх, к припеку, к крокусам. И слышу, как он сам укоряет себя: «Эх, Феодосие, Феодосие — что за многословие у тебя, монах ты или нянька? Куда делась твоя строгость, куда делось твое покаяние?» Ну, что за ангельский голос дал Господь отцу Феодосию! Как запоет в церкви — вся деревня стихает. Мягкий, теплый, бархатный, как пастуший кавал, чистый и прозрачный, как лесной ручеек, льется благостно, с каким-то добрым умилением. И такой вот глубокий-глубокий, как любовь. Как только запоет начало святой Литургии, «Благословенно Царство…» и каждое его слово тянет тебя вверх, к небу, к Божьему раю! Из глубины сердца поет старик, каждым своим словом покланяется, благоговеет перед всевидящим Богом. Он служит медленно, но не протяжно — так, что и камни церкви трепещут и немеют, слушают его и плачут месте с ним: «Изрядно о Пресвятей, Пречистей, Преблагословенней, Славней Владичице нашей Богородице и Приснодеве Марии!» И от каждого слова отца Феодосия льются лучи, светятся иконы, светятся лица богомольцев, светятся и их души. От каждого его словечка распускаются цветы, чей аромат сливается с тихим ладаном. И все устремляют наполненные слезами глаза на пресветлый лик Божьей Матери… А мне как раз это нравилось больше всего — как отец Феодосий произносит слова «Владычице нашей!» Как подчеркивает вот это — «нашей» — словно ему хотелось прокричать: «Ты, Богородице, всё для нас: наша Мать, Заступница, Надежда, Упование, Утешение и Оправдание. Ты настолько наша, Всеблагая, что я знаю — ты никогда, никогда нас не оставишь!»
Всегда преисполненный радостью, отец Феодосий иногда горько плакал. Но никто не знал об этом. Он старательно скрывал свою душу от людей и вообще не любил, чтобы о нем говорили. Как я узнал об этом? Лишь теперь сознаю, что он сам пожелал, чтобы я узнал, знал святой старец, что придет время, и мы вспомним и о нем…

Когда однажды вечером я проходил мимо двора скита, я на минутку остановился и нагнулся, чтобы вынуть из цырвула (3) камешек, который мне очень мешал. И когда я встал у ограды, увидел в темноте двора дедушку Феодосия, прислонившегося спиной к церковной стене и склонившего голову.
Солнце уже заходило за округлые хребты Балкана, луч за лучом гасило свой светильник. Пчелы с жужжаньем возвращались в свои ульи, стада с медным звоном спускались по горным склонам к деревне. Отец Феодосий не поднимал взгляда с земли. Вдруг он посмотрел наверх, на ветви расцветшего дерева над самой его головой. Там, кое-где, все еще стояли увядшие цветки. Потом отвел глаза в сторону смиренного неба, лазурь которого все больше и больше темнела и скорбела. И тихо зарыдал. Глухие стоны неудержимо давили грудь, перемежались со вздохами и как будто становились все глубже и неудержимее. На его святолепный лик ложились отблески вечерней зари, его белоснежная борода словно светилась в сумерках. И, слушая его, я тоже начал всхлипывать.
Отец Феодосий тотчас же повернул свое лицо ко мне. Он сразу перестал плакать. Тогда на этом мудром лике не были видны следы времени. От него веяло древней тишиной. В этот момент он походил на ветхую икону — то светлый, то темный, как будто восковая свеча трепетала перед ним желтым пламенем.
Какая вещая рука написала эту благолепную и загадочную икону! Наверное, и глаза древнего Мастера плакали, пока она писалась! Должно быть, с величайшим трепетом и любовью писал этот Мастер свою первую и последнюю икону, желая, чтобы она навсегда осталась образом и подобием Его святости. Однако знал он, как она подурнеет, как покривится, почернеет, сколько мук понадобится для ее повторного освещения, просветления… Икона страдания…
Никогда не забуду эту последнюю мою встречу с отцом Феодосием. Тихий апрельский вечер. Уединение и печаль. Помню, позвал он меня — невзрачного и глупого ребенка, и ласково погладил по голове:
— Видишь ли, деточка, во-он ту звезду? — и его сухая рука указала куда-то на восток в ночное небо. Я долго напрягал глаза, и, наконец, узрел где-то вдалеке, за Млечным путем, мерцающую золотую точечку.
— Некогда она была крупной и светилась как золотая монета
— начал свой сказ седовласый старец.
— За ней следовали древние волхвы, она привела их к яслям, где лежал Младенец Христос. Она же висела кроваво-алой над Распятьем на Голгофе, видела, как обвили Святое Тело Плащаницею, видела положение во гроб нашего Господа. Затем видела и Воскресение Христово, затем — проповедь апостолов. Одним словом — все, что потом с ними случилось, с их учениками, с нашей Православной Церковью. С каждым днем звезда эта чахла, бледнела. Иногда опять начинала дивно сиять, затем еще более истощалась, тускнела. Незаметно становилась меньше. Немногие ее замечали. Сначала человеческие сердца были более восприимчивы к словам Евангелия. Шли века, время убавляло день за днем, луча за лучом у звезды. Злые люди упрямо и хитро выдумывали лжеучения. Одни покланялись идолам — горам, морям, рекам, деревьям, камням… Потом пришли такие, которые хулили Матерь Божью и святых, топтали иконы, называли их идолами. Потом лукавые люди начали учить, что Бога нет, что мир сам себя создал из ничего… И поползли всякие заблуждения по земле, которые до сих пор носятся по белому Божьему свету… Отец Феодосий умолк. Я невольно поискал глазами звезду. Вправду, она маленькая была, как булавочка в черной бездне вселенной. Я испуганно прижался к умолкшему старцу, и оба мы заслушались шелестом трав. Ночной ветерок приносил неизвестно откуда теплый запах липы. Неожиданно что-то горячее упало на моей руке. Я поднял голову. Глаза дедушки Феодосия ввалились с горя.
— Когда звезда совсем погаснет, деточка, Спаситель придет судить живых и мертвых. Мертвые встанут из могил и вместе с живыми узрят Его гневное Лицо. Вселенная потрясется... От этих слов я начал всхлипывать.
— Дедушка Феодосий, не хочется мне умирать, мал я еще! Старец ласково погладил меня по голове и тихо сказал:
— Не бойся, деточка! Святая Божья Матерь нас не оставит. Она до конца будет горячо молиться Своему Сыну о нас. Веришь?
Эти слова меня утешили, и я притих. Ну да, конечно! Как я забыл о Ней! Пусть оскорбляют Ее, если хотят, плохие люди, достанется им, когда придет Ее Сын! Кто тогда за них заступится? А я буду Ее любить, да — от души и от всего сердца! Богоматерь, Матушка наша Богородице, свет и вселенная Ты нам, не оставляй нас, прошу Тебя, не оставляй. Сохрани нас от этого злого мира! Отец Феодосий видит мою пламенную молитву и тихо наставляет:
— Веруй, деточка! Никогда Она нас не оставит. Она, Царица небесная! Только ты всегда Ее люби, каждый день молись Ей! — Да, да, дедушка! — со слезами на глазах обещаю я, и на душе становится вот так тихо-тихо. И уже смелее посматриваю на звезду. Сейчас она кажется мне как-то крупнее, теплее, светлее. И как будто чувствую, как любит нас Богоматерь, как по-матерински заботится о нас, бережет нас от всякого зла… Месяц желтел на небе, крупный, как осенняя тыква. Звезды тлели, словно тихий жар в зимнем очаге. Где-то в темноте, как светлый пояс, журчал ручеек. Церковь белела на месяце как платок жницы. — Отче Феодосие! — осмелел я. — Ты почему давеча плакал? Оказалось, что старец ожидал этого детского вопроса. — Смотрел на это деревцо, Никольчо, и расцветшие веточки. Вот, дня два назад оно было белым-бело от цвета. Я плакал от радости, когда смотрел на него. Сегодня вижу — цветки сморщились, помятые ветром, все осыпаются и осыпаются как снег. И мне стало грустно. Смотрю на снежинки-цветки и думаю о вас, о детках. Сегодня вы, как они — чистые и белые. А завтра, кто знает, какой ветер может вас побить и бросить вас в грязь. Посмотри на них — падают, ненаглядные, в грязь. Но у меня сердце разрывается, Никольчо, совсем от другого. Страшные вещи происходят в мире. Ты смотри в оба, не соблазняйся, не оставляй Бога и нашу родную матушку Церковь. Люди начали отрекаться от Бога, хулят Христа, Его священников поносят. Хотят сами, без Бога, рай на земле себе устроить. И не боятся делать всякого зла во имя их же «добра»… Отец Феодосий посмотрел на меня. В его огромных детских глазах читался испуг.
— И это только начало. Эти безбожники своими жестокостями не добьются своего. Пройдут их времена. Но за ними придут люди вдвое злее, чудовищнее своим лукавством. По земле поползет небывалый разврат. Люди забудут, что такое стыд, что такое добродетель. И что страшнее — седовласый старец содрогнулся и в его глазах заблестели две мокрые луны — они учат разврату своих детей, еще с самых малых лет. Злые похоти устроятся повсюду, даже в детских книжках. Демоны и бесы будут говорить с детьми с утра до вечера, будут учить их бесовскому «добру». Родители будут учить их, что похоть полезна, что гордость, себялюбие и жадность — хорошие вещи. А когда вырастут эти дети, как вырастет вместе с ними зло на земле! А они потом каких детей воспитают! Добрые будут презираемы, как безумные, чистые сердцем — как развратники… И сколько хулы и проклятий посыплются на вас, преданных Церкви и Богу христианах… — от этих слов старец не смог сдержаться и опять беззвучно зарыдал. С широко раскрытыми глазами слушал я слова о. Феодосия, и хотя и не все понимал, страшновато было в душе от них. Тотчас у меня блеснула вдохновенная мысль:
— Не плачь, дедуля! Когда я вырасту, буду монахом, как ты! Отец Феодосий просиял:
— Правда?
— Да, батюшка — сказал я ему — и буду писать книжки для детей моего времени, чтобы не верили злым! Не дам лукавым людям обманывать их, вот увидишь!
Мы сидим вдвоем под дивным куполом ночи и молчим. Утренний ветерок доносит запах Балкана, росистого папоротника, душицы и липы, и на наши головы сыплются последние грушевые цветки. Некоторые звезды, как тоненькие свечечки, гаснут от этого дуновения. Вдалеке по горным хребтам тянется, как тонкая ниточка, серебряный след наступающего утра.
Отец Феодосий встал, одернул на себе рясу и задумчиво сказал:
— Никольчо, Бог да наставит тебя в этот прекрасный путь, который ты выбрал. Потому что, по словам святого Серафима, нет ничего лучше православного монашества! Хороший монах — кадило, что освещает и согревает души людей во мраке богоотступничества! Береги, дорогой мой, береги пуще всего эти слова в своем сердечке, сохраняй его от нечистоты, которая грядет. Помни, детка, что детская душа — незасеянная нива, покрытая девственным, белым снегом. Там, мы, духовники, сеем чистые семена Евангелия Христова. Снег — это невинность детского сердца. А как наступит утро жизни, через ниву устремляются всякие ноги — и шагают по этой ниве в грязной обуви всякие человеческие учения, выдумки и ложь. И она дурнеет. Снег тает. Представь себе, Никольчо, эту ниву через много лет, когда наступает полдень. Грязная. Растоптанная. Некрасивая. Глаза старца опять наполнились слезами. — Разве ты не видел лесные поляны, покрытые девственным, нехоженым снегом? Я кивнул. — Такие вот ровные, искрятся чистотой! — радостно сказал старец.
— И хочется, чтобы никто не ходил по ним, кроме Того, Кто ходил по волнам Галилейского моря. Только тогда они останутся такими же белыми, красивыми и нетронутыми… Отец Феодосий обнял меня и осенил меня широким знамением своим серебряным крестом:
— Бог да сохранит тя от всякой скверни плоти и духа! И в этот миг небольшого роста старец роста показался мне великаном. Предутренний шелест листвы напомнил, что мне пора домой. Я пошел. Что-то меня остановило. Я обернулся в последний раз увидеть лица отца Феодосия. Утренний ветерок колыхал его заплатанную рясу и развеивал смиренно его белую бороду.
Это было мое последнее свидание со старцем. В тот день я вернулся домой на восходе солнца. Меня наказали из-за того, что я не ночевал дома. Чтобы я не встречался больше с любимым старцем, папа отослал меня в другую нашу деревню, к бабушке Василене, аж в равную Добруджу, учиться ремеслу и наукам. Там я и окончил гимназию. Когда я поступил учиться в Университет, безбожное время, о котором предупредил меня отец Феодосий, уже наступило. О вере никто не смел говорить.
Когда я вернулся как-то на каникулах в родную деревню, в Балкан, первым делом пошел искать отца Феодосия. Однако, он уже ушел на покой к своим, к праведникам Божьим, с которыми этот ангел во плоти роднился еще при жизни. Да еще и удостоился мученической кончиной Христа ради. Я узнал о ней от дедушки Матея, кроткого сельского пастуха, да помянет его Господь! Тихим майским вечером арестовали о. Феодосия, когда он возвращался в келью с вечерни. Как увидел их, все понял. Однако не испугался, а смиренно пошел за своими убийцами. В окружном отделении полиции истязали его, издевались над ним, плевали ему в лицо, питали солью… Наконец потащили его по главной улице, через площадь деревни, где живой души не было. Солнце угасало в безоблачном небе. А отец Феодосий, истекая кровью, на каждом шагу падал и опять сам вставал. Его запекшиеся губы пели «Богородице Дево, радуйся». А убийцы надсмехались над ним и бешено кричали ему: — Зови, зови, авось придет спасти тебя! Нету Бога, старый хрыч, чего Он не идет избавить тебя! Повесили старца вниз головой на иве, где гнездятся аисты. Это видели только дедушка Матей и аистята, которые от жалости пищали. Потом убийцы бросили измученное, все в подтеках, крови и черных ранах тело в ручей. Пока я слушал простого рассказа дедушки Матея, перед глазами, полными слез, светлел лик отца Феодосия, каким я видел его в последний раз, освещенный месяцем, у расцветшей груши, во дворе ветхого монастыря. Плачущая икона страдания. Однажды вечером, вскоре после этого, я уснул от усталости и вижу — какое-то светлое место, зеленый сад и там цветут много груш. В саду — прекрасные люди с ангельскими лицами в длинных белых одеяниях. И среди них — отец Феодосий. Глаза у него — огромные, как у ребенка, из них струится дивная любовь. И, поверите ли, у него в руке вижу кривую грушевую веточку, обсыпанную белыми, никогда не вянущими цветками.
Перевод с болгарского, Татяна Киричетова
Фотография: Православна беседа

Примечания:
1. Миндил — название пестрого передника, часть болгарской женской народной одежды или национального костюма. >>>
2. Кавал — название особого рода болгарской народной свирели, отличающейся теплым и задушевным тембром. >>>
3. Цырвул (болг. цървул) — кожаная деревенская обувь, наподобие лаптей.
Домой       К следующему рассказу "Паук"





Сайт управляется системой uCoz